Иван сплюнул на снег окурок и полез в карман за другой папироской.
– Играю.
Бывает летом пора: полынь пахнет так, что сдуреть можно. Особенно почему-то ночами. Луна светит, тихо… Неспокойно на душе, томительно. И думается в такие огромные, светлые, ядовитые ночи вольно, дерзко, сладко. Это даже – не думается, что-то другое: чудится, ждется, что ли. Притаишься где-нибудь на задах огородов, в лопухах, – сердце замирает от необъяснимой, тайной радости. Жалко, мало у нас в жизни таких ночей. Они помнятся.
Одна такая ночь запомнилась на всю жизнь.
Было мне лет двенадцать. Сидел я в огороде, обхватив руками колени, упорно, до слез смотрел на луну. Вдруг услышал: кто-то невдалеке тихо плачет. Я оглянулся и увидел старика Нечая, соседа нашего. Это он шел, маленький, худой, в длинной холщовой рубахе. Плакал и что-то бормотал неразборчиво.
У дедушки Нечаева три дня назад умерла жена, тихая, безответная старушка. Жили они вдвоем, дети разъехались. Старушка Нечаева, бабка Нечаиха, жила незаметно и умерла незаметно. Узнали поутру: «Нечаиха-то… гляди-ко, сердешная». Вырыли могилку, опустили бабку Нечаиху, зарыли – и все. Я забыл сейчас, как она выглядела. Ходила по ограде, созывала кур: «Цып-цып-цып…» Ни с кем не ругалась, не заполошничала по деревне. Была – и нету, ушла.
…Узнал я в ту светлую, хорошую ночь, как тяжко бывает одинокому человеку. Даже когда так прекрасно вокруг, и такая теплая, родная земля, и совсем нестрашно на ней.
Я притаился.
Длинная, ниже колен, рубаха старика ослепительно белела под луной. Он шел медленно, вытирал широким рукавом глаза. Мне его было хорошо видно. Он сел неподалеку. Я прислушался.
– Ничо… счас маленько уймусь… мирно побеседуем, – тихо говорил старик и все не мог унять слезы. – Третий день маюсь – не знаю, куда себя деть. Руки опустились… хошь што делай. Вот как!
Помаленьку он успокоился.
– Шибко горько, Парасковья: пошто напоследок-то ничо не сказала? Обиду, што ль, затаила какую? Сказала бы – и то легше. А то – думай теперь… Охо-хо… – Помолчал. – Ну, обмыли тебя, нарядили – все как у добрых людей. Кум Сергей гроб сколотил. Поплакали. Народу, правда, не шибко много было. Кутью варили. А положили тебя с краешку, возле Дадовны. Место хорошее, сухое. Я и себе там приглядел. Не знаю вот, што теперь одному-то делать? Может, уж заколотить избенку да к Серьгею уехать?.. Опасно: он сам ничо бы, да бабенка-то у его… сама знаешь: и сказать не скажет, а кусок в горле застрянет. Вот беда-то!.. Чего посоветуешь?
Молчание.
Я струсил. Я ждал, вот-вот заговорит бабка Нечаиха своим ласковым терпеливым голосом.
– Вот гадаю, – продолжал дед Нечай, – куда приткнуться? Прям хошь петлю накидывай. А этто вчерашней ночью здремнул маленько, вижу: ты вроде идешь по ограде, яички в сите несешь. Я пригляделся: а это не яички, а цыпляты живые, маленькие ишо. И ты вроде начала их по одному исть. Ешь да ишо прихваливаешь… Страсть господния! Проснулся… Хотел тебя разбудить, а забыл, что тебя – нету. Парасковьюшка… язви тя в душу!.. – Дед Нечай опять заплакал. Громко. Завыл как-то, застонал протяжно: – Э-э-э… у-у… Ушла?.. А не подумала: куда я теперь? Хошь бы сказала: я бы доктора из города привез… вылечиваются люди. А то – ни слова, ни полслова – вытянулась! Так и я сумею… – Нечай высморкался, вытер слезы, вздохнул. – Чижало там, Парасковьюшка? Охота, поди, сюда? Снишься-то. Снись хоть почаще… только нормально. А то цыпляты какие-то… черт-те чего. А тут… – Нечай заговорил шепотом, я половину не расслышал. – Грешным делом, хотел уж… А чего? Бывает, закапывают, я слыхал. Закопали бабу в Краюшкино… стонала. Выкопали, она живая. Эти две ночи ходил, слушал: вроде тихо. А то уж хотел… Сон, говорят, наваливается какой-то страшенный, а все думают, што помер человек, а он не помер, а сонный…
Тут мне совсем жутко стало. Я ползком-ползком – да из огорода. Прибежал к деду своему, рассказал все. Дед оделся, и мы пошли с ним на зады.
– Он сам с собой или вроде бы с ей разговаривает? – расспрашивал дед.
– С ей. Советуется, как теперь быть…
– Тронется ишо, козел старый. Правда пойдет выкопает. Может, пьяный?
– Нет, он пьяный поет и про бога рассказывает. – Я знал это.
Нечай, заслышав наши шаги, замолчал.
– Кто тут? – строго спросил дед.
Нечай долго не отвечал.
– Кто здесь, я спрашиваю?
– А чего тебе?
– Ты, Нечай?
– Но…
Мы подошли. Дедушка Нечай сидел, по-татарски скрестив ноги, смотрел снизу на нас – был очень недоволен.
– А ишо кто тут был?
– Иде?
– Тут… Я слышал, ты с кем-то разговаривал.
– Не твое дело.
– Я вот счас возьму палку хорошую и погоню домой – чтоб бежал и не оглядывался. Старый человек, а с ума сходишь… Не стыдно?
– Я говорю с ей и никому не мешаю.
– С кем говоришь? Нету ее, не с кем говорить! Помер человек – в земле.
– Она разговаривает со мной, я слышу, – упрямился Нечай. – И нечего нам мешать. Ходют тут, подслушивают…
– Ну-ка, пошли. – Дед легко поднял Нечая с земли. – Пойдем ко мне, у меня бутылка самогонки есть, счас выпьем – полегчает.
Дедушка Нечай не противился.
– Чижало, кум, силов нету. – Он шел впереди, спотыкался и все вытирал рукавом слезы. Я смотрел сзади на него, маленького, убитого горем, и тоже плакал – неслышно, чтоб дед подзатыльника не дал. Жалко было Нечая.
– А кому легко? – успокаивал дед. – Кому же легко родного человека в землю зарывать? Дак если бы все ложились с ими рядом от горя, што было бы? Мне уж теперь сколько раз надо бы ложиться? Терпи. Скрепись и терпи.