– Все в порядке. А что?
– Ничего. Спрашиваю… Я посылал, я и спрашиваю. «А что?» – А сам все смотрит. Мне стало не по себе. – Зерно-то целое?
– Целое. – У Гришки круглые, ясные глаза; он смотрит не мигая. – А что?
– Да вы были там?! На точке́-то?
У меня заныл кончик позвоночника, копчик. Гришка тоже растерялся… Хлоп-хлоп глазами.
– Как это «были»?..
– Ну да, были вы там?
– Были. А где же мы были?
Эх, тут дядя Ермолай взвился:
– Да не были вы там, сукины вы сыны! Вы где-то под суслоном ночевали, а говорите – на точке́! Сгребу вот счас обоих да носом – в точо́к-то, носом, как котов пакостливых. Где ночевали?
– От… Ты чо?
– Где ночевали?!
– На точке́. – Гришка, видно, решил стоять насмерть.
Мне стало легче.
– Васька, где ночевали?
– На точке́.
– Да растудыт вашу туда-суда и в ребра!.. – Дядя Ермолай аж за голову взялся и болезненно сморщился. – Ты гляди, что они вытворяют-то! Да не было вас на току, не бы-ло-о! Я ж был там! Ну?! Обормоты вы такие, обормоты! Я ж следом за вами пошел туда – думаю, дошли ли они хоть? Не было вас там!
Это нас не смутило – что он, оказывается, был на току.
– Ну и что?
– Что?
– Ну и… мы тоже были. Мы, значит, маленько попозже… Мы блудили.
– Где попозже?! – взвизгнул дядя Ермолай. – Где попозже-то?! Я там весь дождь переждал! Я только к свету оттуда уехал. Не было вас там!
– Были…
Дядя Ермолай ошалел… Может быть, мы – в глазах его – тоже на миг подпрыгнули и повисли в воздухе, как вчерашние скирды и кони, – отчего-то у него глаза сделались большие и удивленные.
– Были?
– Были.
Он схватил узду… Мы – в разные стороны. Дядя Ермолай постоял с уздой, бросил, сморщился болезненно и пошел прочь, вытирая ладошкой глаза. Он был не очень здоровый.
– Обормоты, – говорил он на ходу. – Не были же, не были – и в глаза врут стоят. Штыбы бы вам околеть, не доживая веку! Штыбы бы вам… жоны злые попались!.. Обормоты. В глаза врут стоят – и хоть бы что! О!.. – Дядя Ермолай повернулся к нам. – Да ты скажи честно: испужались, можеть, не нашли – нет, в глаза смотрют и врут. Обормоты… По пять трудодней снимаю, раз вы такие.
Днем, когда молотили, дядя Ермолай еще раз подошел к нам.
– Гришка, Васьк… сознайтесь, не были на точке́? По пять трудодней не сниму. Не были же?
– Были.
Дядя Ермолай некоторое время смотрел на нас… Потом позвал с собой.
– Идите суда… Идите, идите. Вот тут вот я от дождя прятался. – Показал. И посмотрел на нас с мольбой: – А вы где же прятались?
– А мы – с той стороны.
– С какой?
– Ну, с той.
– Да где же с той-то?! Где с той-то? – Он опять стал терять терпение. – Я же шумел вас, звал!.. Я ее кругом всю обошел, скирду-то. А молонья такая резала, что тут не то что людей, иголку на земле найдешь. Где были-то?
– Тут.
Дядя Ермолай из последних сил крепился, чтоб опять не взвиться. Опять сморщился…
– Ну, ладно, ладно… Вы, можеть, боитесь, что я ругаться буду? Не буду. Только честно скажите: где ночевали? Не скину по пять трудодней… Где ночевали?
– На току.
– Да где на току-то, – сорвался дядя Ермолай. – Где на току-то?! Где, когда я… У-у, обормоты! – Он заискал глазами – чем бы огреть нас.
Мы убежали.
Дядя Ермолай ушел за скирду… Опять, наверно, всплакнул. Он плакал, когда ничего не мог больше.
Потом молотили. По пять трудодней он с нас не скинул.
Теперь, много-много лет спустя, когда я бываю дома и прихожу на кладбище помянуть покойных родных, я вижу на одном кресте: «Емельянов Ермолай …вич».
Ермолай Григорьевич, дядя Ермолай. И его тоже поминаю – стою над могилой, думаю. И дума моя о нем – простая: вечный был труженик, добрый, честный человек. Как, впрочем, все тут, как дед мой, бабка. Простая дума. Только додумать я ее не умею, со всеми своими институтами и книжками. Например: что́ был в этом, в их жизни, какой-то большой смысл? В том именно, как они ее прожили. Или – не было никакого смысла, а была одна работа, работа… Работали да детей рожали. Видел же я потом других людей… Вовсе не лодырей, нет, но… свою жизнь они понимают иначе. Да сам я ее понимаю теперь иначе! Но только когда смотрю на эти холмики, я не знаю: кто из нас прав, кто умнее? Не так – не кто умнее, а – кто ближе к Истине. И уж совсем мучительно – до отчаяния и злости – не могу понять: а в чем Истина-то? Ведь это я только так – грамоты ради и слегка из трусости – величаю ее с заглавной буквы, а не знаю – что она? Перед кем-то хочется снять шляпу, но перед кем? Люблю этих, под холмиками. Уважаю. И жалко мне их.
Мишка Толстых, плотник СМУ-7, маленький, скуластый человек с длинными руками, забайкальский москвич, возвращался из гостей восвояси. От братца-ленинградца. Брат принял его плохо, сразу кинулся учить жизни… Мишка обиделся, напился, нахамил жене брата и поехал домой, в Москву.
К поезду пришел раньше других. Вошел в купе, забросил чемодан наверх, попросил у проводницы простыни и одеяло. Ему сказали: «Поедем, тогда получите простыни». Мишка снял ботинки и прилег пока на матрац на верхней полке. И заснул.
Проснулся ночью. Под ним во тьме негромко разговаривали двое. Один голос показался Мишке знакомым. И говорил больше как раз этот, знакомый голос. Мишка прислушался.
– Не скажите, не скажите, – негромко говорил голос, – не могу с вами согласиться. У меня же бывает то и дело: вызываешь его, подлеца, в кабинет: «Ну, что будем делать?» Молчит. «Что будем делать-то?!» Молчит, жмет плечами. «Будем продолжать в том же духе?» Гробовое молчание.