– Тоскуешь?
– Так… – неопределенно говорил Глухов – Жалко, конечно. Все же мы с ей… пятьдесят лет прожили.
– Прожить можно и сто лет… А смысл-то был? Слоны по двести лет живут, а какой смысл?
Глухов обижался:
– У меня три сына на войне погибли! А ты мне такие слова…
– Я ничего не говорю, – спускала Малышиха. – Они погибли за Родину.
– Тоскую, конечно, – уже смелее говорил Глухов. – Сколько она пережила со мной!.. Терпела. Я смолоду дураковатый был, буйный… Все терпела, сердешная. Жалко.
– Сознание, сознание… – вздыхала Малышева. – Тесать вас еще и тесать! Еще двести лет тесать – тогда только на людей будете похожи. Вот прожил ты с ей пятьдесят лет… Ну и что? И рассказать ничего не можешь. У меня в огороде бурьян растет… тоже растет. А рядом – клубника виктория. Есть разница?
– Ты чего сердишься-то? – не понимал Глухов.
– Есть разница, я спрашиваю?
– Сравнила… телятину с козлятиной.
– И буду сравнивать! Потому что один человек живет – горит, а другой – тлеет. У одного – каждая порочка содержанием пропитана, а другие… делают только свое дело, и все. Жеребцы.
– Не всем же комиссарами быть! – сердито возражал Глухов, обиженный за «жеребца».
– Пятьдесят лет прожил, – передразнивала Малышева. – А из них – неделя наберется содержательная?
– Ну, содержания-то, слава богу, хватало, чего доброго. С избытком.
– Оно и видно! – Малышева собирала губы в куриную гузку. – Жеребцы.
Глухов чувствовал, что чем-то он ее злит, но никак не мог понять чем.
И все же он продолжал ходить к Малышевой. Иногда – так вот – поругивались, иногда ничего, мирно расходились. И вечер, глядишь, проходил незаметно.
В это воскресенье Глухов пришел к Малышевой без ничего – без топора, без ножовки. Пришел поговорить. Посоветоваться. Пришел просить помощи.
– Я, Сергевна, за советом. Помоги.
– Что такое случилось? – навострилась Малышева. Она любила давать советы.
– Ты старуху Отавину знаешь?
– Ну.
– Поговорила бы ты с ей – не согласится ли она ко мне в дом перейти? А свою избу пускай продаст. Или так: пускай пока заколотит ее, поживем – уживемся – тогда уж пускай продает. Чтоб не рысковать зря. Как думаешь? Я один не осмелюсь с ей говорить, а ты сумеешь. Я не обижу ее… На четырех-то ногах, хошь они у нас не резвые теперь, но все же покрепче стоять можно. Как думаешь? – Глухов непривычно для себя много и скоро тараторил – ему было неловко. – Думал я, думал, и вот – надумал. Чижало одному, ну ее к черту. Да и ей, я думаю, тоже полегче будет. Как думаешь?
Малышева очень была удивлена. Так была удивлена, что сперва не нашлась, что сказать путное.
– Жениться собрался?
– Ну, жениться… это… какая уж это женитьба? Так – сойдемся для облегчения.
– Юридически – это все равно женитьба. Чего ты хвостом-то виляешь?
Глухов опешил:
– Ну – жениться. А что, это не поощряется?
Малышева внимательно и как-то с отчуждением, с каким-то скрытым враждебным значением посмотрела на старика.
– А она согласна? Хотя, ты говоришь, не успел с ей…
– Не знает она! Вот и пришел-то просить: поговорила бы ты с ей. Где поговорила, где и – уговорила. Она старушка верующая, может, скажет – грех… А какой грех? Так-то разобраться-то. Я одинокий, она тоже одинокая…
– У нее дочь в городе.
– Да это-то!.. Это и у меня вон сын в городе. Толку-то от их нынче. А мы бы как-нибудь и скоротали бы остаток жизни-то. Кто первый помер – есть кому схоронить.
– У вас же дети! – вдруг нервно возвысила голос Малышева. – Чего вы сиротинками-то казанскими прикидываетесь?
Глухов замолк. И в свою очередь внимательно и сердито посмотрел на Малышиху. Чего она злится? Она же вся изозлилась. Чего?
– Ты чего, Сергевна? – спросил.
– Я ничего. Вы жениться-то надумали, не я. А ты меня спрашиваешь: чего я? Я-то ничего.
– Чего-то сердишься…
– Да нисколько! Вона, буду я еще сердиться. Женитесь! Поговорить надо с Отавихой? Поговорю, – теперь засуетилась Малышева, затараторила тоже. – Позову ее, и поговорим, мне не трудно. Узнаю: согласна она или нет? Чего же мне сердиться? Смеяться-то над вами, шутами, будут, не надо мной.
– Как так?
– Что?
– Смеяться будут?
– А что – радоваться?
– Да разве не бывает так – старики сходются…
– Бывает, бывает. Давай завтра приходи в обед… Я ее позову пораньше, обговорю с ей сперва, а ты попозже, к обеду, приходи. Бывает так, бывает. Сколько угодно! Я поговорю с ей, не беспокойся. Поговорю.
Старик Глухов ушел от Малышевой с неясным чувством. Какой-то подвох чуял со стороны Малышихи. Странная какая-то старуха, ей-богу. Чего-то все нервничает, злится. Всех бы она переделала, перекроила… Всех бы она учила жить, всех бы судила. Старик даже подумал: не вернуться ли да не сказать ей, что не надо никакой ее помощи, сам как-нибудь управлюсь. Даже остановился и постоял. И решил, что – ладно, черт с ней, пусть поговорит. У самого все равно так не выйдет – не суметь ладом поговорить. Пусть злится, а дело пусть сделает.
На другой день у старушек – Малышевой и Отавиной – состоялось свидание. И состоялся разговор.
Отавиха пришла к Малышевой, первым делом глянула в передний угол (нет ли иконки?), скромно присела на краешек плюшевого дивана. Поздоровалась.
– Я чего призвала тебя, – сразу начала Малышиха. – Глухова старика знаешь?
– Емельян Егорыча? Знаю, как же. У его трех сынов убило…
– Так вот он хочет на тебе жениться. – Малышева отчеканила слова, как семь аккуратных пельменей загнула. – Ты согласна?